хотел мне дать понять, что, с одной стороны, я бессознательно усвоил себе американскую лич ность; с другой стороны, что прежде я, как англичанин, сдерживал свои чувства, а теперь, как американец, принимался выражать их ло всякому поводу. Это было частью показа мне фактов о самом себе так, чтобы я смог достигнуть меры истинной индивидуальности^ которая бы заняла место моей вечно меняющейся личности, индивидуальности, основанной на осознании моего собственного значения.
В это время - в мае 1925 года - Гурджиев почти совсем поправился, хотя его беспокоили, глаза и он должен был больше отдыхать. Он также набирал вес физически; действи тельно он был весомее и больше во всех отношениях в смысле бытия и, все же, парадоксальным образом был легче – он излучал больше «света». Жизнь в Приере следовала своим обычным курсом, хотя и не доставало знакомых лиц. По субботам были турецкие бани и трапезы в английской столовой. В студии снова начались танцы и Гартманн играл нам как музыку для танцев, так и гимны Гурджиева и другие пьесы. Гурджиев опять ставил перед нами задачи в лесу и саду, но сам не принимал значительного участия. Он возоб новил поездки на свою квартиру на бульваре Перейра и встречи в кафе «Де-ля-По». Он водил другой маленький ситроэн. . .
Главной его задачей теперь было написание книги, и все и вся было поставлено на службу его цели завершения «Рассказов Баалзебуба». Он всегда носил с собой запас дешевых ученических тетрадей и карандашей и писал всюду и в любое время - у себя в комнате, в саду, в кафе в Фонтенбло, и в кафе «Де-ля-По» -в Париже, и во время остановок в своих загородных поездках. Часто, однако, писание стоило ему усилий и он прибегал к разным уловкам, чтобы заставить
свой организм работать. Он, например, брал с собой в кафе двоих или троих из нас в качестве собеседников. Обычно возникал поток идей, и он вынимал карандаш и бумагу и начинал писать пока другие разговаривали или сидели молча. Однажды он попросил меня встретиться с ним в кафе «Де-ля-По» на следующий день в одиннадцать часов. Когда я пришел, он там сидел и смотрел на поток транспорта и пешеходов. Он спросил, что я буду пить. Я сказал: «Армань-як». Он заказал его, мы выпили, и он стал писать. На протяжении двух часов он писал, не говоря ни слова, отрываясь только в промежутках, чтобы заказать кофе или напитки. В час дня он остановился.
«Видите, сказал он, - как много я сделал. Хорошая работа за сегодняшнее утро. А теперь отвезите это в Приере и попросите мадам де Гартманн напечатать это». И это было все. Все время, пока я там сидел, мне казалось, будто я заряжаюсь электричеством, магнетизируюсь энергией, исходящей от Гурджиева, между нами какбудто передавалась какая-то сила. Хотя, придя в кафе, я чувствовал апатию и усталость и просидел два часа без всякого видимого занятия, теперь я был до краев заряжен, как батарея, кипучей энергией. Фактически я делал усилие, чтобы быть внутренне активным - но не пассивным и рассеянным. Я также кое-чему научился: я вспомнил, что мне сказал один риши в Индии — что учитель мог учить ученика не говоря ни слова. Как говорится в китайской пословице: «Бывает время, когда нужно ничего не делать — но не быть праздным».
В то лето в Приере не было новых людей. Орейдж приехал вскоре после меня, а позднее — еще один или двое учеников из Америки. Все время шел дождь; стояло сырое лето северной Франции, когда все намокает; неделя за неделей — облака, и теплые дожди, и жаркое солнце в редких промежутках - как сырым летом в Англии или на Лонг Айленде в Америке.
В одно дождливое утро мы с Орейджем сидели в русской столовой и беседовали за чашкой чая. Вошел Гурджиев, выглядевший очень элегантно в светло-сером костюме, с тросточкой в руке; он остановился, присел на стол и закурил сигарету. Затем он заговорил об аварии. Он сказал, что у него была привычка, проезжая тот участок дороги из Парижа в Фонтенбло, высовывать руку из окна и срывать яблоко с ряда деревьев, растущих вдоль дороги. В тот раз, когда он так сделал, колесо автомобиля, должно быть, на что-то наскочило, ибо он дальше ничего не помнил. Он сказал, что, должно быть, бессознательно вытащил из машины сиденье и подложил его себе под голову, чтобы кровь не затекала внутрь. Из оставшейся части его рассказа я ничего не понял. Он говорил иносказаниями, передавая что-то Орейджу. После паузы, во время которой он закурил другую сигарету, он продолжил:
«Вы знаете, Орейдж, когда вы что-нибудь даете человеку или делаете что-нибудь для него, то в первый раз он преклонит колени и поцелует вам руку, во второй раз - снимет шляпу, в третий раз - поклонится, в четвертый - выразит подобострастие, в пятый раз - кивнет, в шестой раз -оскорбит вас, а в седьмой раз - возбудит против вас дело за то, что вы даете ему недостаточно». Затем, глядя на меня, он сказал: «Вы, знаете, Орейдж, мы должны платить за все».
Когда он ушел, я спросил Орейджа, что он имел в виду.
«Он, вероятно, выговаривал нам за то, что мы не умеем давать, - сказал он. - Никто из нас, по-видимому, еще не научился этому. Возможно, Гурджиев сам должен был учиться тому, как отдавать».
Орейдж всегда одарял людей своей любовью, я же, из боязни, всегда сдерживался. Обращаясь к одному из своих старших учеников, не к Орейджу, Гурджиев сказал однажды: «Вы слишком сильно меня любите. Когда вы покините меня, вы будете страдать, потому что слишком сильно меня любили».
Размышляя над тем, что сказал Гурджиев, я стал понимать, что за все, даже за спасение, нужно платить. Иисус сказал: «Вы не продвинитесь вперед, пока не заплатите все до последнего гроша». Ведь буквально за все, что мы имеем, кто-то должен был заплатить трудом, потом, или страданием, или какой-либо борьбой. И мы должны научиться оплачивать деньгами свое спасение. Есть старая английская поговорка:
Что хранил я - то пропало,
Что имел я - то потратил,
Что отдал я - то мое.
Когда одного русского спросили, что для него сделал коммунизм, он ответил: «До революции кусок хлеба был для меня просто куском хлеба из лавки. Теперь же, когда я вижу кусок хлеба, я также вижу крестьян, трудящихся на поле в холод, дождь, жару, чтобы вырастить и собрать урожай зерна; я вижу мельницы, перемалывающие его, и пекарей, выпекающих хлеб; я осознаю все нужное для того, чтобы сделать кусок хлеба». Впрочем, для того, чтобы дать вам возможность увидеть и ощутить действительность, нет необходимости в революции.
В начале этого года Гурджиев ввел «науку идиотизма» и ритуал произнесения тостов за идиотов. Вначале это казалось средством оживления трапез и придания им большего интереса. Но вскоре стало понятно, что это представляло собой нечто весьма серьезное и глубокое в изучении себя и других. Гурджиев применял термин «идиотизм» отчасти в старом греческом и отчасти в средневековом английском смысле. Вплоть до времен Донна идиотизм обозначал речь или язык, свойственный данной стране, особенный характер или дух языка или отклонение его от строгих синтаксических норм. Донн писал в 1631 году: «Язык и идиотизм церкви Божией следует принимать как догмат веры...». В 1440 году Копгрейн писал: «Правы как двенадцать идиотов», - сказал святой Августин. Он разумеет двенадцать апостолов, ибо они были неученые». Иеремия Тейлер говорит о «святых простодуш-
ных идиотах или простых немудрящих людях из мирян»; по-гречески слово «идиот — означает частное лицо или того, кто обладает собственностью. Но Гурджиев вкладывал в этот термин другой и более глубокий смысл. Его понимание человеческой психики было таково, что когда он определял для человека его особую разновидность «идиота», это казалось почти сверхъестественным, ибо давало другим ключ к разгадке поведения данного лица, хотя этому человеку иногда требовалось довольно много времени, чтобы увидеть это самому. Гурджиев говорил, что «наука идиотизма» была зеркалом, в котором человек мог видеть себя. Не каждый имел право'быть включенным в одну из категорий, которых насчитывалась двадцать одна. Помимо тостов во время ежедневной работы он мог назвать кого-нибудь идиотом, дураком в противоположном смысле, подразумевая его неразумие.
Хотя в Приере находились и мужчины и женщины, являвшиеся «представителями современного искусства», как их называл Гурджиев, и причем искусства в его высших известных нам проявлениях: в музыке, живописи и графике, пении, беллетристике, я не припомню ни одной дискуссии. Не то чтобы это было запрещено, но просто стало неважным по сравнению с целью нашего пребывания там. В западном крыле дома находилась прекрасная, отделанная дубом библиотека, одна из самых замечательных библиотек, в которых я когда-либо бывал: она не содержала ни одной книги.
Единственной книгой, прочитанной мною в Фонтенбло, была «Бхагавадгита». В Индии я встречался с Анни Безант, рассказавшей мне о Гите и обширном наследии индийской литературы, о чем я никогда не слышал. Позднее Орейдж говорил о чудесах «Махабхараты», великого произведения, одной из многих частей которого является «Бхагавадгита». И все-же, пока я не приехал в Приере и не одолжил копию поэмы, я никогда ее не видел. Это было откровением. Я перечитывал ее снова и снова, и с тех пор она всегда была мне источником утешения и мудрости. Она также служила введе-
нием в «Махабхарате», которую я со временем прочитал от начала до конца по крайней мере дважды.
«Бхагавадгита» пришла ко мне в тот момент, когда мой разум и чувства стали, благодаря системе, развиваться. Разочарование в организованной религии и общепринятой морали привело меня к тому, что я не мог больше читать Библию. Когда, много позднее, освободившись от старых ассоциаций, я был в состоянии ее читать, учение ее вернулось ко мне со всей своей простотой, глубиной и с обновленной силой. Я стал понимать то, что было до тех пор непонятным. Изречения, которые я механически воспринимал сотни раз, стали приобретать подлинный смысл. То же было и с изречениями китайских учителей, например, Лао-Цзы, с суфийс-кой поэзией, с гностическими учениями, с Сократом, Платоном и египтянами. В «Некоторых изречениях Будды» можно найти почти точное описание состояния «самовспоминания» как мы его понимаем. Та мера понимания, которую я был способен извлечь из древней мудрости, явилась одним из результатов системы Гурджиева
Теперь я вижу, что очень многим обязан простой вере моего отца. Будучи молодым человеком, он вышел из английской церкви и обратился в методистскую веру, основанную Джоном Уосли, - религию человека номер один, и это наполнило его жизнь своего рода внутренним счастьем. У него не было никаких сомнений в том, что уэслианская форма религии является наилучшей из всех возможных и что, следуя ей, он когда-нибудь придет к небесным чертогам. Мой отец был добрым и простым человеком.
Продавец книг Елов во «Встречах с замечательными людьми» говорит о том, что людям необходима та или иная вера, что не следует их обращать в другую веру, поскольку та сложилась у них в раннем возрасте. Разрушить в человеке веру, говорил он, большой грех. Если же человек находит что-то, дающее ему больше понимания и внутренней свободы, и добровольно это принимает, тогда - другое дело.
Гурджиев был религиозным человеком, так же, как и Орейдж, - не ортодоксально, а в своей сущности Однажды за завтраком он говорил о том, как были искажены учение и образ Иисуса В тот день его гостями были две англичанки, рассуждавшие в довольно-таки сентиментальной манере об «Иисусе и его любви». Гурджиев сказал: «Я ненавижу вашего Иисуса - бедного еврейского мальчика», - подчеркнув слово «вашего».
Однажды за обедом он сказал: «Важная вещь. Человек не может долго оставаться в одном субъективном состоянии. Очень много может рождаться из субъективного состояния. Вы никогда не можете познать субъективное состояние другого; субъективные состояния у двух людей никогда не совпадают, так как субъективные состояния подобны отпечаткам пальцев, различным для каждого человека. И никто не может объяснить другому свое собственное субъективное состояние. Человек в действительности не знает, почему он з...
Продолжение на следующей странцие...